К отцу своему, к жнецам - Роман Шмараков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут гость, обратившись ко мне: «Ты, – говорит, – достопочтенный отец, видишь в этом коне то ли похоть, всегдашнюю истязательницу людей, принявшую звериный образ, то ли самого дьявола, а ведь я своими глазами его видел: надо сказать, по справедливости достался он в руки того юноши, ибо не у сарацин в их краях вырос, а по всем признакам был ими отнят у кого-то из наших: это был прекрасный вороной жеребец, с раздвоенным сильным крупом и длинной спиной, со шкурой тонкой и блестящей, с длинным хвостом и гривой, скрывавшей шрам на груди, пока она не отлетит во время бега: что касается шрама, то он был старый, в виде серпа, и порос белым волосом. Таков был вид этого коня, ибо я хорошо его разглядел и накрепко запомнил». Тут наш хозяин, слушавший эту речь с изумлением, восклицает: «Что это ты говоришь? Ведь это мой конь, мною оставленный на Кипре, – точно таков он был, когда я поневоле расставался с ним, ибо на корабле его некуда было поместить». Дивясь этому, гость отвечал, что бывают случаи удивительного сходства между людьми и вещами, так что многие, введенные из-за этого в заблуждение, впадают в ошибки то смешные, то прискорбные, и можно было бы много занятных историй припомнить, совершившихся в разное время и в разных краях. Такие речи вел наш гость, хозяин же выглядел опечаленным и удрученным.
66
29 августаГосподину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы
К предыдущему письму, где шла речь о восклицании, следует прибавить, что, обращенное к какой-либо вещи, оно делает ее участником беседы и как бы дает взаймы душу. Так Овидий обращается к своему венку, беря его в свидетели бесплодной ночи, и к самим дверям, в которые ему не посчастливилось войти; так карфагенская царица, почуяв в себе поднимающееся пламя, взывает к стыдливости, как некоему божеству, обещая благоговейно блюсти его уставы, а после, пораженная вестью об отплытии троянцев, винит Энея в гибели ее стыда, словно можно умертвить божество. Олицетворение бывает двояким, в зависимости от того, придана ему речь или нет. Что касается первого, то, дабы избежать вещей общеизвестных, вроде Молвы, Доблести и тому подобного, приведем историю о сновидении Ганнибала, передаваемую Цицероном и другими древними авторами. Ганнибалу, после того как он взял Сагунт и зазимовал с войском в Карфагене, привиделся во сне юноша божественной наружности, от Юпитера ему посланный вожатаем в италийский поход, и велел полководцу следовать за ним, не оглядываясь вспять; когда же тот, то ли безумием охваченный, то ли побуждаемый осторожностью, все же посмотрел назад, то увидел, как движется за его войском некое огромное чудовище, увитое змеями, все деревья, кусты, дома на своем пути выворачивая и сокрушая, а за ним со страшным громом тянулись тучи, помрачающие дневной свет; на вопрос пораженного Ганнибала его гость отвечал, что это движется за ними опустошение Италии, наказав ему молчать и все прочее доверить попечению судеб. Прекрасно тут изображается и ненависть Ганнибала к римскому имени, из-за которой самые его сны были враждебны римлянам, и самоуверенность полководца, полагающего, что сам отец богов печется для него о безопасном поприще, и некое туманное величие образов, присущее сновидению. Большую силу и дерзость сообщает и судебным, и показательным речам уместное использование вымышленного лица: ведь в этом роде тропов, как говорится, и мертвых из преисподней поднимать дозволено. Пример второго дает Лукан, выводя пред полководцем, стоящим у пограничной реки, явившееся ему с мольбою божество Рима, там, где говорится: «Мощный явился вождю трепещущей призрак отчизны». Как можно с его помощью вызвать в слушателе жалость и сострадание, показывает поэт в элегических стихах, где само письмо говорит о своем авторе: «С брега евксинского я добралось, Назона посланье» и проч., описывая нрав его и злоключения, говоря и о тоске изгнания, и о благочестии, позволяющем надеяться на милость богов, и о хранимых отрадах дружества; с удивительным искусством он делает письмо за себя ходатаем: оно ведь может попросить о вещах, о которых сам он по скромности просить не станет.
67
30 августаДосточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться
Великое благо, что под нашим кровом мы избавлены от пиров, с которых изгнан разум собранием желудков. Кто бывал на таких, подумает, что совершился новый раздел вселенной и все стихии чредою несут свою службу одному господину: все богатства воздушной области, все стада кристальной Фетиды, все, чем благосклонная Природа ущедрила землю, делается достоянием одного стола, у тех же, кто собрался за ним, одно попечение – пресыщенное нёбо раздразнить новизной, воскресить усталый голод, долгую ночь скоротать, медленный день ускорить за чашей, в Вакховых бдениях усыпить заботы; тот среди них почитается ученейшим и всех полнее впитавшим «наставления жизни блаженной», кто глубже исследовал вопрос, в каком озере лучше рыба, какие края богаче птицей, какое блюдо следует печь, какое варить, какому непреложные уставы сластолюбия велят плавать, а какому подобает сухим отправляться в Аверн гортани; каковы виды пирожных и как лучше очистить мутное вино, чтобы не убить в нем вкуса; из всех Муз милей им та, что жизнь проводит в потемках утробы. Навьючивают стол пышными яствами: иному увидеть их уже было бы обедом. Отыскивают кабана, родного брата калидонскому, и жалуясь на его худобу и невзрачность, вздевают на вертел,
раз уж нет под рукой слонов и нигде их не купишь.
Высятся несметные брашна, словно тучные холмы, а между ними в долине совершает свой путь огромная рыба, вселившаяся в лохань, как в глубину родного омута. Повар щедро залил ее маслом, примолвив: «Пусть плывет: в этом суть», а сотрапезники глядят на нее, как на великое знаменье, и готовятся положить конец ее трудам на земле и на море. Когда же раздастся их чрево, вместившее целую толпу гостей, великий гром в нем поднимется: словно могучий Нот, виночерпий небес, восстав от эгейской пучины, гонит тучи, надмевает паруса, в отчаяние вводит кормчего и свивает песок на растревоженном дне. Насилу отдышавшись, начинают беседу: ««По чести сказать, – приступает один, – куда лучше у нас с вами, чем при королевском дворе: там ведь подают служителям и клирикам хлеб, замешенный на опивках браги, дрянной, сырой, с головней, вино же – или кислотой испорченное, или плесенью, смрадное, сальное, смоляное: не слуг им потчевать, а колодцы отравлять во вражеском краю. Да что там слуги, Бог с ними, – видал я, как людям хорошего рода подносили такое мутное, что не иначе как со смеженными веками, сжатыми зубами, затворенными ноздрями, со страхом и упованием, не столько пить подобало, сколько процеживать. У пива, которое там подают, вид со вкусом состязаются, кто из них отвратительнее. Из-за многолюдства дичь там продается такая, что по смерти опасней, чем при жизни, рыба даже и четверодневная, и однако ни гниль, ни смрад цены не убавляют. Прислуге же дела нет до здоровья и жизни пирующих, а если кто умрет, наполненный горечью, и не заметят, – место тотчас заполнится. Мы же – сами хозяева своему желудку и лучшие стражи своего удовольствия: ни ломтю, ни глотку сюда не явиться без нашего ведома». Так говорит он, а остальные разнообразным урчанием с ним соглашаются. Или же возгорается меж ними спор о великой важности приправ: посылают за ними к обеим Фебовым коновязям, в стылые области Аркта, в Каноп, пелузийским зноем спаленный, поднимаются к истокам Нила, закрома Медеи обшаривают, Феникса лишают погребения: куда вовек не ступит их нога, там уж побывал их порок и все опустошил. О благородная суровость благородных мужей! о золотого века счастливая нищета! – нет, не говори им об этом: молвишь о Фабриции, в чьем доме фаски стояли подле стола, блещущего дедовской солонкой, – поднимут тебя на смех; помянешь одетого в трабею ратая Серрана – скажут: «О чем он нам толкует?» И верно, оставим эти речи: не лучше опьянения вином опьянение негодованием: не венузийской лампады это достойно, а Миносова бича. Мне кажется, древняя басня о царе Финее и его оскверненной трапезе не от чего иного нас остерегает, как от подобных торжеств: вожделения, вечно бледные от голода, налетают с духами беззакония, слепое лицо омрачают свистом крыл и когтистою пястью наши забавы бесчестят. Благодарю Бога, что у нас не бесстыдные похвальбы раздаются, но пристойные беседы ведутся, не битвы сластолюбия совершаются, но поминаются деяния христиан в Святой земле, не строптивое своенравие распоряжается, но царит взыскательное благоразумие: ведь многому, что принадлежит к этой добродетели, научаемся из чтения, многому – из прирожденной рассудительности, однако не научаемся ему вполне без наставлений опыта. Надеюсь, никогда в нашем доме не случится ничего такого, что заставит меня раскаяться в этих словах.